А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– А кто твой отец? – я боролся со страхом и боялся, что он догадается об этой борьбе. Лицо Волчанова вызывало во мне пронзительный животный ужас своей тупой, неукротимой жестокостью. В сравнении с ним лицо Волчанова-отца показалось бы исполненным благородства и доброты.
– Что ты с ним сделал? – повторил он, шагнул в мою сторону и потянул ко мне большую короткопалую пятерню. Я отступил назад и поднял руки. Боевая Стойка подействовала на меня успокаивающе, я почувствовал себя защищенным. В юности я страстно любил бокс.
– Ладно, потом… – пробормотал Николай Волчанов. – Отец велел тебе передать, чтобы ты отсюда ни ногой. А если побежишь, велел кончать тебя сразу. Усек? – он говорил очень рассудительно и спокойно.
– Вас расстреляют вместе! Тебя и твоего папашу! – я с ликованием чувствовал, что ужас, внушенный мне этим узколобым подонком, перерастает в ненависть. Я стал чаще дышать и услышал, как стучит в висках пульс. Я стал злым и бесстрашным. Тогда впервые в жизни я почувствовал себя воином, и это новое чувство потрясло все мое существо.
– Уж не ты ли стрелять будешь? – оскалился он, и я увидел растерянность в желтых глазах. Мы поменялись ролями – нападал я.
– Я не буду пачкаться.
Он двинулся ко мне. Он был уже близко, его руки были опущены, его можно и нужно было бить, но… Но я услышал звук мотора, и еще одна канареечная машина въехала на тротуар. В ней были Филюков и еще двое в форме. Филюков негромко позвал его. Он злобно выругался и подошел к Филюкову. Они обменялись короткими фразами, и Николай Волчанов направился к своей машине. Он подчеркнуто не смотрел в мою сторону, что я расценил как признак своего превосходства. И только когда обе машины уехали прочь, я почувствовал, как мучительно холодеет все внутри. Страх настиг меня снова…
На почте мне сказали, что заказать Москву нельзя, потому что линия занята. Это была явная ложь, но я не стал спорить и взял бланк телеграммы. Поразило то, что меня действительно знали в этом городе все. Я написал адрес редакции, затем, почти не думая, вписал текст следующего содержания: «Поздравляю успешным завершением операции. Задерживаюсь два дня. Семенов группой прибыл».
– Попрошу срочную, – строго сказал я в окошко.
– Сейчас отстучим! – ответила испуганная женщина в черном халате.
– Хочу посмотреть, как вы отстучите, – с угрозой произнес я.
– Но у нас не положено! Аппарат в другой комнате… – пыталась сопротивляться она.
– Мне – положено! – по-хамски прикрикнул я и открыл дверь с классической табличкой «Посторонним вход запрещен».
Я стоял у нее за спиной и смотрел, как она отстукивала текст. И слово «Хлестаков» вертелось у меня в голове.

* * *
Дедушка Гриша встретил меня на пороге дома. Он имел вид чрезвычайно довольный и сразу вручил мне квитанцию. Я поблагодарил.
– Не за что, не за что! – весело ответил он, потирая морщинистые руки. – Я очень даже размялся. А то неделю целую педали не крутил – закис! А главное… – он резко понизил голос. – Главное, что вы к нам вовремя! Очень вовремя… Я, собственно говоря, чувствовал, что этих мерзавцев будут убирать. Я даже Рихарду Давидовичу говорил недавно, что так не может продолжаться. Но не думал, что так скоро! Вы в каком звании? – спросил он, снова изменив тон и приосанившись.
– Лейтенант, – ответил я.
Это правда, я действительно лейтенант запаса, и в случае войны мне предстоит командовать тремя боевыми машинами пехоты, каждая из которых стоит столько, сколько получают в месяц жители этого городишки вместе взятые. Вспомнив об этом, я приятно удивился собственной значительности в этой будущей войне. Дедушка Гриша сощурился и саркастически произнес:
– Так я вам и поверил! Как минимум капитан или майор! Хотите, я вам яичницу пожарю?
– Буду тронут! – я почувствовал сильный голод. – Извините, а из четырех яиц вы не можете пожарить? Я ужасно проголодался! – серьезно попросил я.
– Могу! – радушно отозвался старик и снова усмехнулся. – Лейтенант! А ест, как полковник… – пробормотал он и удивительным аристократическим жестом пригласил меня проследовать на кухню.
– Для меня лично нет ничего удивительного в том, что за этих подонков взялись! – дедушка Гриша держал в руках яйцо и нож, но не спешил приступать к яичнице. – Я, собственно говоря, еще год назад говорил как-то Рихарду Давидовичу: «Вот увидите, скоро их приберут к рукам!» А он мне не верил! Творят такие гнусности, такие мерзости, что сказать язык не повернется. И учтите, городок здесь маленький, все на виду, все про всех знают…
– Меня лично это тоже не удивляет, – согласился я. Несмотря на голод, дедушка Гриша доставлял своей беседой какое-то странное, трудно объяснимое удовольствие. Он выражался трогательно и забавно.
– Да что это я все болтаю! – спохватился старик, разбил подряд четыре яйца, и сковородка вкусно зашипела. – Как вас зовут? Извините, забыл. – Я назвал свое имя. – Старье, оно как дырявый мешок с горохом! Так слова и сыплются из тебя, так и сыплются… И понимаешь, что нехорошо это, что у людей дела, им не до тебя, нет времени у них слушать твою болтовню, а все равно говоришь, говоришь… Я думаю иногда, это потому, что человеку перед смертью хочется объясниться, что-то рассказать о себе. Хочется, чтобы его поняли… Или хотя бы запомнили.
– Да-да, вы правы! – поддержал его я. – Но вы прекрасно рассказываете! Поверьте, я слушаю вас с удовольствием!
Дедушка Гриша просиял – комплимент его по-настоящему обрадовал. И, не дожидаясь, пока яичница зажарится, дедушка Гриша начал рассказ о своей жизни. Рассказ, отработанный многократным повторением, почти художественный, чем-то сродни эстрадному номеру. Как все прирожденные рассказчики, дедушка Гриша получал удовольствие от своего произведения.
– Родился я в Киеве в 1907 году. Рос сиротой. Мать задавило поездом, когда мне и пяти лет не было. Но я помню ее. Она была прачкой. А отец – его зарезали в день моего рождения. В пьяной драке. Когда мать погибла, меня отдали в приют, и провел я там все свои детские годы. Отлично запомнил, между прочим, как приезжала в приют вдовствующая императрица-мать Мария Федоровна. Императрица мне не понравилась. Я ждал, что у неё будет корона, – а она была без короны. И вообще, представьте себе, обычная старушка…
А потом победила революция, и приют стали называть детским домом. И тогда началось у нас свободное воспитание. Такая теория новая была в то время: разрешать воспитанникам все что угодно, хоть на голове стоять. Вот такое свободное воспитание… После революции все кричали: свобода, свобода! Помню, выйдешь на Вшивый рынок – было такое название – голодный, оборванный, и норовишь булку у торговки стащить. А все вокруг шумят: свобода, свобода! Очень свободно нам жилось в то время, что правда, то правда. Кормить не кормили – или воруй, или с голоду подыхай. Почти все воспитанники детдома со шпаной связались, уголовниками стали… А я избежал сией чаши, потому как тяга у меня была к ремеслу, устроился учеником к сварщику. Сам попросился, а тот взял. Знаете, что значило тогда быть сварщиком? Как космонавтом сегодня!
Наш чай после яичницы затянулся на добрых два часа. Дедушка Гриша сильно продвинулся в своем рассказе – он дошел до польской войны. Я многое забыл, но какие-то куски остались в памяти целиком. Сейчас я все чаще думаю о том, что таких вот дедушек хорошо было бы всех разговорить, пока они живы. Всех записать на видео – это были бы бесценные документы истории. Наши внуки не простят нам, если мы этого не сделаем.
– Двинули наш полк на воссоединение с Западной Украиной. По просьбе братского народа, поляков то есть! – не без ехидства уточнил дедушка Гриша. – Это была та еще история. Встречали нас там, кстати, очень тепло. Так прямо и говорили: вы нам милей, чем немцы, будете. Иногда хлебом-солью даже. Армия ихняя польская распалась – сопротивления никакого. Так мы до Львова и доехали, ни разу не выстрелив.
Во Львове одного безработного я запомнил, удивил он меня потому что. Мы гуляли по городу – грязные, вшивые, в обмотках, которые лучше бы назвать размотками, потому как разматывались все время. Гуляли мы с товарищем по городу, говорили между собой, на народ глазели. Они, понятно, на нас. И вдруг подходит к нам парень. Морда – вот такая! – дедушка Гриша широко развел ладони, уточняя размеры морды. – Сытый, красный, под хмельком чуть-чуть, икает. Костюм на нем отличный такой, шевиотовый. Перстень на руке курит папиросу. Подходит, угощает нас папиросами и начинает говорить по-русски. Он, мол, за советскую власть. Он, мол, пролетарий. Без работы остался и все ждал, когда рабочая власть наступит. Слышал, говорит, у вас работа есть для всех? Есть, отвечаю. А у нас тут трудно, говорит, работы всем не хватает. Вот я, мол, уже год, как без работы… Ах ты, думаю, морда твоя буржуйская! Без работы год слоняешься, а мы вкалываем по четырнадцать часов без выходных! Ладно, думаю, будет тебе работа, не волнуйся… Всем вам работу найдут! Зло меня тогда разобрало. И зря, собственно говоря, злился. Он ведь обидеть не хотел, от души интересовался. Да, безработный… – вздохнул дедушка Гриша.
– А в общем, народ там был хороший. Жили богато, нас встречали по-доброму. Ничего не скажу, с уважением к нам относились. Вот еще смешной был случай. Это уже по дороге назад. Остановился наш взвод в усадьбе. Красивый такой дом, старинный, хозяйка – старая панна, важная вся, но улыбалась. Горничные тоже старухи, в фартучках белых. Зашли мы в дом, хотели продовольствием разжиться. А то нам в штабе полка выдали паек – банки с ржавой селедкой да буханки хлеба с отрубями еще из Киева. А поляки эти сильно нас опасались: если еды попросим, сразу давали с радостью. Может, задабривали, а может, видели, какие мы тощие да голодные.
И вот зашел я в прихожую и жду, когда еду вынесут, а там собачка с розовым бантом сидит на диване и глазеет. Потешная – сил нет! Думаю, возьму-ка я ее, дочурку порадую. Мы через несколько дней должны были в Киев вернуться, там семья моя жила. Схватил
я эту собачку, крохотная такая, с ладонь мою, не больше – и в карман. Стою жду. Выходят. Хозяйка, служанки. Панна-старуха дает указание, чтобы вынесли нам грудинки свежей, картошки, яиц, еще там чего-то. Вдруг смотрю: хозяйка, панна старая, все по сторонам озирается и все приговаривает: «Мими, мими!» А я одну руку в карман засунул, собачку, значит, придерживаю. А в кармане том же кисет был с махоркой, собачка нанюхалась, да как начнет чихать. Панна услышала и как закричит: «Мими!» Подбежала ко мне, за руку хватает и по-польски чешет – ничего не пойму! Служанки подскочили, тоже галдят. Да еще собачонка голос хозяйки услышала и как заскулит… Плюнул я, забирайте, думаю, свою крысу, рожи буржуйские! Достал и отдал. Потом жалел. Много лет жалел и сейчас, как вспомню, так жалею, что отдал, – уж больно потешная собачка. Дочка бы обрадовалась. А панна старая расплакалась, достает портмоне такое роскошное и деньги мне сует. А я растерялся, не взял. Зря, в общем-то, не взял. У них тогда сильные были деньги. Перед отъездом пошли на ихнюю толкучку – там чего только нет! Один вояка наш, капитан, покупал у еврея-сапожника кожи целый рулон. И всего за пятерку. Представляете, за пятерку, прохвост, купил! – дедушка Гриша гневно сверкнул глазами. – Тогда, как мы вошли, злотый к рублю приравняли, и эти олухи, поляки, то есть западные украинцы, не сразу разобрались что к чему. Решили, что рубль тоже деньги. У нас такая кожа в Киеве стоила пятьсот, самое малое пятьсот! Вояки наши, офицеры особенно, гребли подчистую – денег у всех, как той бумаги! Навалом было денег. А потом уже как к старой границе подъехали, но еще у них, у поляков, зашли снова на толкучку, а там дед-хохол сидит, старый, хитрый. Смотрит, как наши все подряд метут, и говорит: «Та, мабуть, у вас там ничего нема!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36