Сколько я проспал, понять было трудно, потому что проснулся я толчком - сразу; поезд резко тормозил, приближаясь к тоннелю. Я проснулся и, не поворачивая еще головы, почувствовал на затылке тяжелый взгляд и услышал всхлипывание. Я обернулся. Рыжая девушка сидела, поджав под себя ноги, и плакала, и лицо ее сейчас не было злым, а жалким, с распухшим носом, словно у обиженного ребенка, и я понял, что она и вправду совсем еще ребенок, и поэтому я спросил ее:
- Что случилось?
- Ничего не случилось. Просто я еще не научилась ненавидеть. Меня научили всему: и как любить, не любя, и как не верить, веруя, и как курить марихуану, и как брать деньги, - только вот меня никто не научил, как надо всех вас ненавидеть. Я чувствую, как я ненавижу, но я не знаю, как это сделать, чтоб вы поняли мою ненависть! Я все ждала, когда же вы захрапите, как мой отчим после того, как он кончал любить маму, когда же вы захрапите.
...Встречаясь с хиппи, я убедился, что, помимо своих главных доктрин неприятие буржуазной, фарисейской морали и наивного, но чистого призыва: "Люби, а не воюй!" - они исповедуют так же некий "возрастной расизм". Если тебе за тридцать, то, следовательно, ты обязательно ретроград, буржуа и представитель "проклятого истеблишмента". Я мог понять этих ребят, ибо нет ничего страшнее буржуа, весь "мир" которых сводится к тому, чтобы верно подобрать цвет книг к тону обоев. Людям моего поколения, знавшим окопы Сталинграда и Братскую ГЭС, дух буржуа ненавистен ничуть не меньше, чем хиппи. Но хиппи бегут от проблем в самих себя, в марихуану, в Непал или на Курасао; люди моего поколения считают, что проблему надо решать классово, иначе будет дезертирство, за которое и в дни мира надо карать, как в годину войны.
А как карать ее, эту маленькую, рыжеволосую, с глазами, полными слез? В чем ее вина? И вправе ли мы винить детей, не выверив поначалу самих себя своим внутренним трибуналом отцовства?
- Хочешь бутерброд? - спросил я.
- Конечно, хочу.
Она стала жевать бутерброд с сыром, - по-прежнему шмыгая носом.
- Воды у вас нет? - спросила она.
- Воды нет. У меня есть на донышке кальвадос.
- Я и без кальвадоса могу раздеться, если только вы рискнете, - двери-то в этих купе не запираются.
- Ты похожа знаешь на кого?
- На кого? - спросила она, отхлебнув кальвадоса.
- Ты похожа на боксера в весе пера, который прет на Джо Луиса.
Девушка вдруг улыбнулась:
- Сразу видно, что вы старый. Мы знаем Мохамеда Али, а вы - Джо Луиса. У вас больше нет бутербродов?
- Нет.
Девушка с сожалением посмотрела на оставшуюся половину и протянула ее мне.
- Ешь. Я только что обедал, - сказал я.
- Зачем врете? В Хоспиталитэ нет ресторана, а ехать туда из Андорры два часа. Какое же "только что"? Почему вы все врете, а? Добро, зло, - а все равно врете. Только один человек на свете не врет - этой мой отец, а его-то я и не видела ни разу в жизни. Профессора врут: "Изучайте медицину, это наука будущего!" Какого черта ее изучать, если все равно мы обречены на смерть? Писатели врут - и когда придумывают хорошие концы, и когда сочиняют плохие. Ромео и Джульетте надо было остаться живыми, а их почему-то убили. И Лиру надо было победить своих сучонок, а он умер. Политики врут - говорят: "Мы боремся за мир", - а бомбят беззащитных... Вот поезд не врет - он едет. А мы все в поезде - лжецы.
- А ты куда едешь-то?
- Не знаю. Наверное, к отцу.
- Где он живет?
- В Австралии... Вернее-то не в Австралии, а в Папуа...
"Господи, - ужаснулся я, - как она похожа на того рыжего миссионера из Папуа!"
- Откуда у тебя деньги на такую дальнюю дорогу?
- У меня нет денег.
- А как же ты едешь?
- Зайцем.
- А если придет контроль?
- Меня задержат. А я дам адрес отчима, и он вышлет денег.
- А что ты будешь есть, пока он вышлет деньги?
- Я стою сто франков: молодая, во-первых, иностранка, во-вторых.
- Дура ты, - сказал я, - маленькая вздорная дура.
- Вот-вот, - ответила она. - Это всегда говорил мой отчим.
- Это он говорил верно.
- А еще он цитировал священное писание. Прекрасная литература. Только если б он при этом не гладил меня по заднице. А мама не спала с мальчиком, который делает по пятницам уборку в доме. А сосед не подсматривал в бинокль в нашу ванну, когда я там моюсь. А дедушка, у которого сто тысяч, не врал бы мне, что он нищий старик и не может выручить меня в настоящее время пятьюдесятью фунтами. А священник, у которого я исповедовалась, не пришел бы после исповеди к моей маме. А подруга бы не отбила моего парня. А парень бы этот не рассказывал всем про то, какая я.
Она снова легла на кушетку и, закурив, закончила:
- А в Португалии бы не сажали в тюрьмы. И не стреляли б в Ольстере. А в Японии б не умирали от рака крови после Хиросимы. Хватит, может, а? Вы ведь наверняка уже придумали монолог взрослого. Вы в этом деле доки. "Мы были другими в ваши годы" - и прочие истории про детишек и аистов.
- Ты писала отцу, что едешь к нему?
- Да.
- Почему он не прислал тебе денег?
- У него нет денег. Он честно делает свое дело, поэтому у него нет денег.
Я вспомнил, как самая старая из старух обратилась к рыжему, когда он бесился из-за "кушетт" первого класса. Она назвала его Ричардом. По-моему, именно так она назвала его.
- Твоего отца зовут Ричард?
Девушка взметнулась с кушетки, и лицо ее сделалось совсем детским, и она ответила:
- Да. Вы знаете папу?
- Откуда же мне знать твоего папу? - соврал я, трусливо соврал я, подло соврал. - Я не знаю твоего папу. Просто мне показалось, что твоего папу обязательно должны звать Ричардом и он должен быть действительно славным человеком.
- Зачем вы говорите неправду? - спросила девушка. - Отчего же вы всегда говорите неправду?
Действительно, зачем мне было врать ей? Зачем? Я должен был сказать ей, что такой же рыжий, как и она, усатый старый миссионер с Папуа, которого зовут Ричард, и который, по-моему, сильная, жадная и надменная сволочь, едет в вагоне первого класса на "кушетт", а его дочь, которая стоит сто франков, сидит напротив меня и говорит мне то, что лучше бы ей сказать ему, этому рыжему Ричарду.
- Пойдем, - сказал я.
- В буфет?
- Пойдем. У меня, знаешь ли, с деньгами, вроде как у тебя, так что на буфет не надейся. Пошли.
Я взял ее за руку, и мы пошли через полупустые вагоны второго класса в ярко освещенное чопорное царство первоклассных "кушетт". Пассажиры чинно сидели и лежали в красном плюше. Рыжий уже спал. Занавеска в его купе не была задернута, и я сразу увидел его лицо и отодвинулся.
- Кто это? - спросил я девушку. - Ты знаешь его?
- Первый раз вижу.
У меня словно камень с плеч свалился, и мы все-таки пошли в буфет, съели по бутерброду и выпили по банке пива.
- Вы решили, что это мой па, - веселилась девушка, - неужели я такая же уродина?! Ну, рыжий, ну, из Австралии, ну Ричард! Господи, неужели я действительно такая уродина?!
Мы вернулись в купе, девушка сбросила свой рюкзак на пол, долго копалась в карманах и карманчиках, достала наконец портмоне и вытащила оттуда маленькую фотографию.
- Вот мой па, - сказала она. - Вот он.
На меня смотрел безусый Ричард - тот самый, я теперь не мог ошибиться, только совсем еще молодой, ведь она ни разу в жизни его не видела, а ей восемнадцать, а это очень много - восемнадцать лет, особенно если отсчет начинать с тридцати пяти или с сорока, - люди за эти годы особенно меняются, а может, наоборот, закостеневают в своей сути, но в письмах люди всегда актерствуют - больше, чем в жизни, а ведь он писал ей письма, а она верила его письмам, так верила его письмам...
Девушка осторожно взяла у меня из рук фотографию, и в глазах у нее я увидел испуг, и я понял, что, видимо, не уследил за лицом, а мы ведь надменно думаем, что дети ничего не понимают, тогда как они многое понимают лучше нас...
- У вас есть дети? - спросила она.
- Да.
- Слава богу, хоть сейчас не врете...
...Она легла ко мне на колени, и я начал гладить ее по щеке, как свою Дунечку, и она уснула, - наверное, прошлую ночь не спала, мерзла на какой-нибудь станции.
В Тулузе я сошел с поезда, потому что дальше путь мой лежал в Марсель, и я стоял на перроне, пока состав не ушел, и я долго смотрел на два злых красных фонаря на хвостовом вагоне и думал о том, что лишь зло может породить зло, и еще я думал о том, что если дети когда-нибудь проклянут отцов, то далеко не всех детей надо обвинять в "черной неблагодарности".
Музыка началась откуда-то издалека, как только я вышел из метрополитена на станции "Отель де Виль" и пошел через мост к Монпарнасу, и она была парижской: аккордеон и гитара. Она была окрест: и в тяжелой воде Сены, и в синей дымке, которая поднималась над холмом Святой Женевьевы, и в чугунной решетке моста Де ля Турнель, и в горьком запахе каштанов, поджаренных на чугунной жаровне мадам Карнэ, которая обычно торгует на пересечении Рю Сент-Андрэ д'арт и Рю Аугустин, но по случаю воскресенья - возле Птичьего рынка, который слышишь издали, и останавливаешься, и закрываешь глаза, и переносишься в детство, когда мечталось о птицах в больших, просторных клетках, а песенка становилась такой одинокой, принадлежащей тебе, и тому, что было с тобой, и тому, что никогда с тобой не случится, что лучше уж поскорее перейти реку и быстро подняться по улице кардинала Лемуана, пересечь площадь Монк, подняться еще выше по "кардиналу" и остановиться возле дома 74, возле единственного подъезда, и постоять здесь, и оглядеться, и увидеть тот самый дансинг, куда Старик приходил танцевать с Хэдли, и войти в старый подъезд, и объяснить консьержке, которая отталкивает толстой коленкой яростно лающую собачонку, что я ищу ту квартиру, где жил Хемингуэй, "да, да, американец", "Газетчик?" - "В общем-то и газетчик", - "Тот, который много пил?" - "Пожалуй что, больше всего он писал, и дрался с фашизмом, и очень любил Париж".
- Месье Хемингуэй жил на третьем этаже. Там сейчас живут месье и мадам Хабибу.
Лестница была скрипучей, узенькой и крутой. Так же, как и пятьдесят лет назад, клозет общий для трех квартир, выходящих на маленькую площадку, был холодным, с двумя цементными возвышениями, и холодный ветер продувал его насквозь, потому что одна из квартир была открыта и трое рабочих красили пол в странной, пятиугольной, вытянутой комнате и переклеивали обои, напевая мою песенку.
- Хемингуэй жил именно в этой комнате, - сказала мадам, хозяйка комнаты, и я купила ее потому, что Хемингуэй здесь жил.
- Ничего подобного, - открыв дверь, сказал сосед. - Американец жил в комнате, которую занимаем мы.
Я попросил разрешения войти в комнату. Окно выходило на узкую и темную Рю Ролли.
- Вы все неправы, - сказал мужчина, спускавшийся по лестнице, - Хемингуэй жил в другом подъезде, со стороны Рю Декарт, там сейчас тоже продают квартиру, именно ту, где жил бородатый писатель, и окна его выходили на Контрэскарп.
- Но этого не может быть, - сказала красивая, высокая мадам, - меня заверили, что я покупаю комнату Хемингуэя.
- Считайте, что вас обманули, - усмехнулся сосед, - я живу в его квартире, и смешно с этим спорить.
"Из-за дождя мы держали окна закрытыми, холодный ветер срывал листья с деревьев на площади Контрэскарп. Листья лежали размоченные дождем, и ветер швырял дождь в большой зеленый автобус на конечной остановке, а кафе "Для любителей" было переполнено, и окна запотели изнутри от тепла и табачного дыма".
А на площади Контрэскарп ветер срывал листья с платанов, и начался дождь, "который портил только погоду, а не жизнь", и в кафе было полным-полно народу, и на улице Муфтар, "этой чудесной многолюдной улице", заставленной мокрыми лотками с устрицами, обложенными льдом, толкались сотни парижан под прозрачными, словно бы стеклянными зонтиками, а в кафе "Для любителей" обитатели Муфтар по-прежнему много пили, правда, в отличие от хемингуэевских времен на стене уже не было объявления "о мерах наказания, предусмотренных за пьянство в общественных местах".
1 2 3 4 5 6 7