«Только священники могут быть такими тупыми, — сказал он мне. — Невозможно было втолковать ему, что у нас, жителей тропиков, печень вообще гораздо больше, чем у испанцев». Выводы гласили, что причиной смерти явилось обширное кровоизлияние вследствие любой из семи крупных ран.
Вернули нам совершенно другое тело. Полчерепа было изуродовано трепанацией, а лицо красавца, которое пощадила смерть, в конце концов совершенно утратило сходство с тем, чем оно было. К тому же священник с корнем выдрал изрубленные внутренности, а под конец, не зная, что с ними делать, с яростью осенил их крестным знамением и бросил в помойное ведро. У последних зевак, приникших к окошкам школы, навеки отбило любопытство к подобным зрелищам, студент-помощник упал в обморок, а полковник Ласаро Апонте, который многое видывал на своем веку, да и сам по долгу службы участвовал в стольких кровопусканиях, до конца дней стал вегетарианцем вдобавок к своим спиритическим наклонностям. Пустая скорлупа, начиненная тряпьем и негашеной известью, зашитая через край шпагатом, продернутым в рогожные иглы, едва не развалилась, когда мы клали ее в новый, обитый шелком гроб. «Я думал, так он подольше сохранится», — сказал мне отец Амадор. Случилось же наоборот: нам пришлось срочно хоронить его на рассвете — труп был в таком состоянии, что в доме невозможно было находиться.
Занималось мутное утро вторника. После столь тяжелого дня я не нашел в себе мужества спать в одиночку и толкнулся в двери Марии Алехандрины Сервантес — вдруг не заперто. На деревьях горели фонарики из тыквы, а во дворе, где всегда танцевали, были разложены костры и над ними дымились котлы, в которых мулатки красили в траур свои праздничные платья. Я нашел Марию Алехандрину бодрствующей — как всегда на рассвете — и совершенно обнаженной, — как всегда, когда в доме не было посторонних. Она сидела по-турецки на своем царском ложе, перед огромным блюдом с едою: телячья грудинка, отварная курица, окорок и целая груда овощей и бананов — хватило бы на пятерых. Есть без меры — таков был единственный известный ей способ плакать, и я никогда еще не видел, чтобы она делала это в такой скорби. Я лег рядом с нею, не раздеваясь — мы почти не разговаривали — и тоже плакал на свой лад, как умел. Я думал, как жестоко обошлась с Сантьяго Насаром судьба: за двадцать лет везения он заплатил не просто смертью — его тело искромсали, расчленили, изничтожили. Я заснул и мне приснилось, что в комнату входит женщина с девочкой на руках, а та все грызет и грызет кукурузные зерна, не переводя духа, и они, непрожеванные, падают ей на платьице. Женщина сказала мне: «Жует — не думает, что делает, только добро переводит». Я вдруг почувствовал, как жадные пальцы расстегивают мне пуговицы на рубашке, и уловил опасный запах прижавшегося к моей спине хищного зверя любви, а потом — погрузился в блаженство зыбучих песков женской нежности. Но женщина вдруг замерла, кашлянула откуда-то издалека и выскользнула из моей жизни.
— Не могу, — сказала она, — пахнешь им.
И не один я. Все в тот день пахло Сантьяго Насаром. Братья Викарио чувствовали этот запах в камере, куда их запер алькальд в ожидании, пока его осенит, как с ними поступить. «Сколько я ни драил себя мочалкой и мылом, не мог отмыть этого запаха», — сказал мне Педро Викарио. Они не спали уже три ночи и не могли забыться сном, потому что стоило им задремать, как они снова совершали преступление. Уже почти стариком, пытаясь объяснить мне свое состояние в тот бесконечный день, Пабло Викарио сказал, не подыскивая особенно слов: «Все равно как проснуться и еще раз проснуться». Эти слова навели меня на мысль, что самым невыносимым для них в тюрьме было ясное понимание того, что они сделали.
Камера была длиною в три метра, с забранным железными прутьями окном у самого потолка, с парашей, с кувшином и тазом для умывания, двумя солдатскими койками и циновками вместо матраса. Полковник Апонте, под чьим руководством создавалась эта тюрьма, говорил, что ни один отель на свете не строился с большей заботой о человеке, чем она. Мой брат Луис Энрике был с ним согласен, потому что однажды просидел там ночь из-за ссоры, которая вышла между музыкантами, и алькальд из человеколюбия позволил, чтобы одна из мулаток его сопровождала. Быть может, то же самое думали братья Викарио в восемь часов утра, когда почувствовали себя спасенными от арабов. В этот момент их поддерживала мысль, что они исполнили свой закон, беспокоил их только запах. Они попросили побольше воды, пемзы и мочалку и смыли кровь с рук и лица, а потом постирали рубашки, но покоя не нашли. Педро Викарио попросил еще слабительного, мочегонного и стерильный бинт для перевязки — за утро ему удалось помочиться два раза. Однако в тот день чем дальше, тем труднее становилась для него жизнь, так что запах отошел на второй план. В два часа дня, когда в вымороченном пекле, казалось, вот-вот расплавишься, Педро Викарио почувствовал такую усталость, что не мог больше лежать на койке, но и стоять от усталости тоже не мог. Боль из паха переместилась к шее, моча перестала отходить, и его одолевала мысль, что он никогда в жизни не сумеет больше заснуть. «Я провел без сна одиннадцать месяцев», — сказал он мне, и я, достаточно хорошо зная его, верю: так оно и было. Есть он тоже долго не мог. Но Пабло Викарио поел — понемножку от всего, что им принесли, а четверть часа спустя у него открылся чудовищный понос. В шесть вечера, в то самое время, когда производилось вскрытие Сантьяго Насара, алькальда срочно вызвали, потому что Педро Викарио был убежден, что его брата отравили. «Я исходил водой, — сказал мне Пабло Викарио, — и мы не могли избавиться от мысли, что это — штучки арабов». К тому времени уже дважды выносили до краев переполненную парашу, и шесть раз тюремный надзиратель водил Пабло Викарио в нужник при алькальдии. Там его и застал полковник Апонте — в общественной уборной без дверей, под дулом винтовки надзирателя, его так несло, что мысль об отравлении вовсе не казалась нелепой. Однако ее отбросили, как только выяснилось, что он лишь пил воду и съел то, что прислала им Пура Викарио. Тем не менее на алькальда это произвело такое впечатление, что он под специальной охраной отправил заключенных к себе домой до прибытия следователя, который переправил их в тюрьму в Риоачу.
Страх близнецов в полной мере соответствовал настроению улицы. Не исключалось, что арабы будут мстить, однако никто — кроме братьев Викарио — не думал о яде. Скорее всего, полагали, арабы дождутся ночи, плеснут бензину в тюремное окошко и сожгут пленников вместе с тюрьмой. Но такое предположение было слишком примитивным.
Целая колония миролюбивых иммигрантов-арабов поселилась в начале века в разных карибских городках и селениях, иногда самых отдаленных и захудалых, и осела там, занимаясь торговлей разноцветным тряпьем и всякой ярмарочной чепухой. Они держались друг за дружку, отличались трудолюбием и были католиками. Браки заключали между своими, ввозили свое зерно, у себя во дворах выкармливали ягнят, выращивали траву-реган и баклажаны, и единственной их бурной страстью были карточные игры. Старики сохранили арабский язык, на котором говорили у себя дома, в деревне, и передали его в неприкосновенности второму поколению, но с третьим — за исключением Сантьяго Насара — все было иначе: старики обращались к внукам на арабском, а те отвечали им по-испански. Словом, едва ли бы арабы изменили вдруг своему мирному нраву и стали мстить за смерть, виновными в которой могли быть все мы. А в то, что мстить станет семья Пласиды Линеро, не верил никто, — в этом роду, пока их состояние не иссякло, люди посвящали себя войне, любили власть, а те гуляки и задиры, что случались в роду, были защищены от всех превратностей именем отцов.
Обеспокоенный слухами полковник Апонте обошел одну за другой все арабские семьи и на этот раз сделал правильный вывод. Он нашел их в печали и растерянности, на алтарях приметил знаки траура, некоторые причитали, сидя на полу, но никто не вынашивал мстительных намерений. Утренние события накалили страсти, однако даже самые горячие головы признавали, что ни в коем случае до расправы дело бы не дошло. Более того, именно Сусеме Абдала, столетняя матриарх, посоветовала целебный настой из страстоцвета и отвар из горькой полыни, которые уняли понос у Пабло Викарио, а его страждущему брату-близнецу наоборот — помогли опростаться. Педро Викарио после того впал в бессонницу, а его выздоровевший брат в первый раз забылся сном без всяких угрызений. В таком виде и нашла их Пречистая Пура Викарио в три часа утра во вторник, когда алькальд привел ее попрощаться с ними.
По инициативе полковника Апонте вся семья, даже старшие дочери с мужьями, уезжала из городка. Уехали так, что никто не заметил, — народ устал и разбрелся по домам — единственные, кто устоял на ногах после того непоправимого дня и не спал, были мы, хоронившие Сантьяго Насара. Семья покидала город, как распорядился алькальд, на то время, пока улягутся страсти, однако назад больше не вернулась. Пура Викарио прикрыла тряпицей лицо возвращенной дочери, чтобы никто не увидел следы от побоев, и одела ее в огненно-красное платье, чтобы никому не подумалось, будто она в трауре по тайному возлюбленному. Прежде чем уехать, мать попросила отца Амадора исповедать в тюрьме сыновей, но Педро Викарио от исповеди отказался и убедил брата, что им каяться не в чем. Близнецы остались одни, и когда пришел день их отправки в Риоачу, они были совершенно спокойны и уверены в собственной правоте, и не захотели, чтобы их выводили ночью, как их семью, — но средь бела дня и с открытыми лицами. Понсио Викарио, отец, вскоре умер. «Горевал-маялся и не вынес», — сказала мне Анхела Викарио. Когда близнецов выпустили, они остались в Риоаче, откуда всего день пути до Манауре, где жила вся семья. Туда и приехала Пруденсия Котес, чтобы выйти замуж за Пабло Викарио, который обучился ювелирному делу в мастерской отца и стал изысканным ювелиром. Педро Викарио, которому не дались ни любовь, ни ремесло, по прошествии трех лет снова поступил на службу в армию, дослужился до сержанта, но в одно прекрасное утро его отряд, распевая похабные песни, вторгся на территорию, охваченную герильей, и с тех пор о них больше не слышали.
В глазах большинства жертвой был только один человек: Байардо Сан Роман. Считалось, что остальные герои этой трагедии с достоинством и даже определенным величием сыграли завидную роль, назначенную им судьбой. Сантьяго Насар искупил оскорбление, братья Викарио доказали, что они мужчины, честь сестры была защищена. Единственным, кто потерял все, был Байардо Сан Роман, «бедняга Байардо», таким он всем и запомнился на годы. Однако тогда о нем забыли — и не вспомнили до следующей субботы, когда луна пошла на ущерб, и вдовец Ксиус рассказал алькальду, что видел, как над его прежним домом била крыльями светящаяся птица, и что, верно, это душа его жены блуждала — требовала своего. Алькальд ударил себя по лбу, но это не имело никакого отношение к тому, что видел вдовец.
— Черт подери! — воскликнул он. — Как же я забыл про этого беднягу!
Он поднялся с патрулем на холм; автомобиль с откинутым верхом стоял перед виллой, в спальне одиноко горел свет, но на стук никто не ответил. Тогда взломали боковую дверь и обежали одну за другой все комнаты, освещенные ущербной луной. «Все в доме было как будто под водой», — рассказал мне алькальд. Байардо Сан Роман в бессознательном состоянии лежал на кровати, в брюках и шелковой рубашке, в каких видела его во вторник на рассвете Пура Викарио, но только без башмаков. На полу у кровати полно было пустых бутылок и еще больше — не раскупоренных, но никаких следов еды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14