А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Такую забрал силу, что даже с врачихою, спасительницей своею, перестал знаться, завел себе молоденькую, из вольняшек, бухгалтершу...
Пьяный разгул, дым коромыслом, разговоры, дикая, некрасивая сцена ревности. Хозяин дома доходит до той уже кондиции, когда впору пить со вшивым зеком на брудершафт, а потом, выпив, сообщает: мы тут недавно сортировали документы, старые архивы. В тридцать девятом через наш лагерь прошли еще двое Ольховских, Антоний и Андрей. Только имей в виду: государственная тайна! С теми же, что у тебя, отчествами. Часом, не родственники? Где они? спрашивает отец. Один - при попытке к бегству, другой - от воспаления легких. Так записано. Не братья? Не знаю, отвечает вонючий зек. Может, и братья.
Четвертый акт, снова чеховский. Шестьдесят все равно какой год. Одесса. Та же комната на Торговой, что и во втором акте. На Красной гвардии. За круглым обеденным столом, покрытым белоснежной скатертью, четверо оставшихся в живых: хозяйка комнаты, младшая сестра, лейтенант в отставке; средняя, вдова эмигранта, приехала по турпутевке из Софии; старшая; вдова врача-армянина, пианистка и поэтесса, бухгалтерша, - из соседнего городка; Арсениев отец из М-ска. Электрический самовар, торт, бутылка сухого. Или не чеховский? Какого-нибудь Розова, что ли?
Они сидят вчетвером, вспоминают старое, рассказывают друг другу, временами запинаясь, временами пропуская что-то, переделывая по ходу, прожитые врозь жизни, и над столом, под оранжевым колоколом старого, траченного молью абажура с кистями - стиль ретро! - витает вместе с грустью легкий, едва уловимый чад взаимного предательства.
Нет, предательства, пожалуй, слишком сильно сказано, но чего-то такого, что не дало им разыскать друг друга раньше, чем согласно и тихохонько улеглись наиболее кровавые бури, бушевавшие много лет над их землею.
162.
Конечно, можно всем сердцем полюбить и паршивейшую из дворняг, и она станет для тебя очень дорогим существом; конечно, самую бездомную, самую облезлую кошку, если ты не садист, ударить непосильно, потому что жаль, потому что и она - тварь Божья, - но зачем-то все же выводят и поддерживают чистые породы собак ли, кошек, лошадей, все же сквозит в их экстерьерах какая-то неординарная красота, высшая целесообразность, все-таки заключается в их повадках какое-то, что ли, благородство, повышенное чувство достоинства! Нет, Арсений отнюдь не собирался акцентировать собственную исключительность, когда делал предметом семейных хроник жизни дворянских, а не пролетарских своих предков, но, с другой стороны, не зря же выращивали веками и особые породы людей, и в них должно таиться по сравнению с основной человеческой массою что-то чуть более... ну, пускай, не высокое красивое, стройное, целесообразное! Не важно, что в жизнях Арсениевых дядьев и теток, в жизни Арсениева отца так называемое благородство невооруженным глазом прослеживалось далеко не всегда, разве в жизни дяди Антония, - но ведь было же в этих людях что-то, было, было! - так объяснял себе Арсений собственное пристрастие именно к отцовой линии, однако за всеми объяснениями сознавал, что, в отличие от бессмертной, делением размножающейся амебы, смертный человек имеет двоих родителей и что случаются ситуации и даже целые времена, когда некому, или некогда, или невозможно проследить за соответствием по породе соединяющихся друг с другом особей; в результате таких соединений получаются порою новые породы и часто не уступают предыдущим ни в чем, да приток свежей крови и вообще необходим, чтобы не кончилось вырождением, но, во-первых, когда еще она, новая эта порода, если возникнет, возникнет? Во-вторых, самая свежая кровь непременно принесет в себе, кроме свежести и силы, или хамство, или рабство, или еще что-нибудь такое, что веками и огромным трудом - а с результатом небезусловным - придется выдавливать по капельке, по капельке.
Сознавал, но сами посудите: черта ли лысого было Арсению в чумазом паровозном кочегаре, обиженном несправедливостью жизни, ненавидящем сытых, чистых людей, их просторные жилища, их красивых, во всяком случае - красиво одетых - женщин, их изысканную жратву, которой всегда до отвала, - и в какой-то удобный момент начавшем вместе с себе подобными бороться за то же самое для себя, потому что, подумайте! обидно ведь! они ведь тоже люди! - черта ли лысого, ибо жизнь кочегара - со всеми стандартными атрибутами такого рода жизней: грязной квартиркою на окраине, тяжелым, изнуряющим трудом, нищетою, оскорблениями со стороны власть имущих, с борьбою против них, завершившейся театрально-трагической гибелью на подмостках одного из революционных митингов (во время выступления деда к нему подошел незнакомый человек, спросил, не Баклацкий ли, и, в ответ на утвердительный кивок, выстрелил из нагана - не из коллекции ли другого деда наган? - в левый глаз); вдовая жизнь его жены, проходившей в женах всего три года; детство двух его маленьких дочерей, двух девочек, младшая из которых, родившись уже после гибели отца, стала впоследствии Арсениевой матерью - все это не давало ну никаких поводов для упражнений в стиле ретро, скажем, для описания пронизанного осенним солнцем многокомнатного дома среди полей, для использования красивых, ароматных, притягательных слов вроде ришельевца, стриженого гимназиста или этюдов Черни. В жизни, так сказать, черни не было этюдов Черни. Ха-ха.
Некоторые возможности для retro-soviйtique - стиля, несколько уже скомпрометированного двумя десятками страниц выше, открывал, правда, один участок биографии старшей дочери кочегара, Арсениевой тетки по матери, члена аэроклуба, летчицы и парашютистки, но, с одной стороны, он вполне нейтрализовывался биографией само° матери, направленной по комсомольской путевке сначала на бухгалтерские курсы, ибо социализм это, в первую очередь, учет и контроль, а потом - на работу в близлежащий лагерь; с другой же - более чем печальным и тоже вовсе не романтическим финалом теткиной жизни: торговлею на рынке цветами с приусадебного участка и тяжелой смертью от рака бездетной домохозяйки, жены спившегося морского офицера в отставке.
Что же касалось дозамужней жизни бабки, впоследствии разделившей с младшей дочерью нелегкий груз любви к арестанту и ссыльному, вынянчившей и Арсения, и его сестру и всегда относившейся к зятю-ровеснику с благоговейным почтением, а также жизни ее братьев и сестер, - о них вообще не хотелось ни думать, ни даже вспоминать: приказчикам из магазинов и лавок, денщикам, горничным, кухаркам словом лакеям - вот кому приходился Арсений внучатым племянником по материнской линии. Как-то раз он совершил паломничество к этим старикам, и после революции не то не сумевшим, не то не пожелавшим изменить своему призванию, и в результате вынес некое брезгливое, с оттенком тоски, чувство, которого стыдился чуть ли не больше, чем самих родственников.
Единственное приятное, что имело смысл отметить во всей материнской линии, - судя по фамилии, и второй Арсениев дед происходил из поляков.
Глава шестнадцатая
ГРУППЕН-СЕКС
Все изменилося под нашим зодиаком:
Лев Скорпионом стал, а Дева стала Раком.
А. (Л.?) Пушкин
163.
Позвонил Пэдик. Старичок, сказал он. Старичок! Ты знаешь, мы тут посовещались и решили следующую премию дать не Осику Шульману, а тебе. Заметь, старичок, ты будешь первым в истории ЛИТО трижды лауреатом: Да оно и понятно: твой роман все же, я считаю, очень серьезная работа. Большой вдохновенный труд. Общественно полезный. Так что приходи. Двадцать пятого. Почитаешь, обсудим, вручим диплом и деньги. Между прочим, уже сто двадцать рублей набежало. Наверное, и еще подкинут. Усек? Такой суммы тоже не бывало за всю историю ЛИТО. Ну, старичок, записывай адрес: Большая Колхозная, двенадцать, квартира тридцать четыре. Пятый этаж. Кстати, чуть не забыл: замени, пожалуйста, слово Пэдик на какое-нибудь другое. Лучше всего на Паша. Или, если уж ты такой непоколебимый юморист-сатирик - на Мэдик. Так, по-моему, даже еще смешнее получится. Мэдик, - ха-ха-ха! Договорились? Ну все, милый, целую. Ждем.
Паша! прорвался, наконец, Арсений сквозь Пэдиков речевой напор. Извини, но я никак не могу. Не можешь двадцать пятого? с фантастической энергией попытался Пэдик вернуть инициативу. Давай тогда перенесем на... Нет, Паша: я заменить не могу.
Трубка замолчала так прочно, что Арсений предположил обрыв линии: але, ты слушаешь? Слушаю, холодно подтвердил Пэдик и замолчал снова. Потом уронил: что ж, очень жаль. Придется тогда премию тебе не давать. Раз ты не желаешь обращать внимание на литературный, можно сказать, чисто стилистический совет старшего товарища... Жаль. Мне тоже жаль, Паша, ответил Арсений, и ему действительно было жаль, потому что Аркадия из журнала выгнали и просить в долг у него, безработного, представлялось негуманным, а на машину не хватало еще порядочно. Ну смотри. Передумаешь - звони. Пока не поздно. Привет, и Пэдик положил трубку.
164.
О том, что ?ДТП? вышел в свет в Нью-Йорке, Арсению, вероятно, желая показать, что преступная деятельность последнего зашла столь далеко, что вряд ли он теперь может рассчитывать на снисхождение самого гуманного в мире государства, на одном из допросов сообщил следователь Петров. Арсений вернулся в камеру удивительно радостный, счастливый. Не так уж и важно, думал он, что я в этом проклятом Лефортове. Книга все-таки издана! Книга начала жить! Сколько раз в полусне, по ночам воображал он этот момент! С каким аппетитом предвкушал в руках гладкую тяжесть пахнущего типографской краскою томика!
Впрочем, пока книга оказалась в руках автора - и то совершенно случайно,-прошло больше года. Арсений, волнуясь, открыл ее и, еще не веря изумленным глазам, стал перелистывать: нескольких глав нету вовсе; другие - пощипаны, да так, что концы не сходятся с концами; важнейшие для смысла и конструкции куски отсутствуют как специально, как на подбор! Рукопись, стыдливым петитом набрано где-то в уголке, поступила по каналам Самиздата - да Арсений же сам посылал ее, сам! За это и отсидел в Лефортове! - и опубликована с небольшими сокращениями. Правда, такими пометками туманные эмигранты пытаются иногда отвести от автора, что живет в метрополии, карающую руку закона, - но, во-первых, рука никогда еще не принимала к сведению стыдливый петит, во-вторых, автор шел в данном случае на публикацию намеренно открыто, что и просил издателей не затушевывать. Арсений в бессильной ярости отшвырнул томик: жаловаться, как и на экспертизу КГБ, было совершенно некуда.
Немного поостыв, автор попытался сообразить смысл, направление вивисекции: оказалось, что иссечено как раз то, что, если бы вдруг какое-нибудь отечественное издательство решилось когда-нибудь опубликовать Арсениев роман, - оно бы оставило, вырезав в свою очередь все напечатанное издательством американским. Таким образом, две цензуры работали до смешного в такт, только, как ему и положено при переносе члена из одной части уравнения в другую, знак автоматически менялся на противоположный.
165. 22.20 - 22.36
Вот мы и встали, в крестах да в нашивках,
в наши-и-ивках, в нашивках!
Вот мы и встали, в крестах да в нашивках,
в снежном дыму,
извлекала невидимая игла из черного вертящегося диска хриплый, то стихающий почти до замирания, то набирающий полную силу, что, надо думать, заставляло парижских звукооператоров резко сбрасывать ползунки потенциометров, спасать от зашкаливания стрелку уровня записи, - голос покойного Барда:
Смотрим и видим, что вышла ошибка,
оши-и-ибка, ошибка!
Смотрим и видим, что вышла ошибка,
и мы - ни к чему!
В шестьдесят восьмом - Боже, когда это было! - в новосибирском Академгородке, на первом и единственном фестивале такого рода песни, Арсений, сидя в двенадцатом ряду полуторатысячеместного зала Дома ученых, слышал, как Бард пел этот самый реквием под гитару.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87